June 1st, 2015

НАРЦИССИЗМ



Фройляйн говорит о нарциссизме в несколько зауженном смысле, как то свойственно сексологическому дискурсу. Я же намекал на некоторые психологические аспекты феномена в целом. Нарциссизм по большей части представляет собой непреодолимую повышенную фиксацию на собственной личности, делающей невозможной или почти невозможной способность адекватного (не деформирующего в чудовищных масштабах, скажем так) как самовосприятия, так и восприятия посторонних объектов, а не болезненную лишь зачарованность внешним обликом своим, каковая умеет пустить корни как в эстетически безупречном, так и в эстетически ничем не примечательном существе (по той самой причине, о которой упомянуто в предыдущем предложении). Что касается Вас лично, то повторяю: Вы упрямо, но совершенно напрасно не замечаете тех исключительных достоинств, коими вовсе не обделена наружность Ваша. И виной тому, похоже, именно нарциссические девиации самовосприятия. Между прочим, "нарциссизм" - первое, что я услышал в мой собственный адрес при соприкосновении с людьми, помешанными на аналитической психологии. Учитывая общую нашу неприязнь к данной сфере приложения усилий человеческого разума, воздержусь от углубления в её неопрятные дебри. )

Niflung

СМЕРТЬ БЕЗ ПРИЧИНЫ



Это была последняя ночь осени, - ночь, в которую ты впервые по-настоящему не пожелал утра. Я запомнил её огромной и гулкой, как пещера, полная сталактитов и неторопливо стекающей по ним ледяной воды, - воды, капающей в чёрные заросли зеркал - в извилистые каналы, пахнущие изморосью и туманом. И плесенью. - Промозглыми осенними загадками, в общем. Нехваткой света и измерений, бурным отливом пространства. Какой-то невообразимо придурковатый и заносчивый, белокурый и сероглазый сон с совершенно невероятной тайны камнем за пазухой не давал тебе покоя весь день: ставил подножки самым стройным и благородным мыслям твоим, выводил контртенором глупейшие трели, швырял с полок на пол твои любимые книги, пугая до немоты кота, обычно и усом не поводящего в присутствии иных навещающих тебя время от времени привидений, сплетал замысловатые арабески на пыльном оконном стекле и тут же, натянув на запястье синий шерстяной рукав, энергично стирал - только чтобы не позволить вникнуть тебе в восхитительный смысл игры, разбить вдребезги заворожённость твою её неминучестью! Сквозняк. Он тоже был в тот день твоим гостем: прикидывался морской раковиной, твердящей о штормах и несусветной пляске водорослей. Твоя голова болела, как никогда. Стук в горящих висках казался нестерпимым. Ты опускался на холодный каменный пол, бессильно царапал глухую дверь, за которой начинались они - заунывные отголоски вчера, скучные, невразумительные блики завтра. Сероглазый смеялся, - так громко, как только ни над чем смеются. - Смеются сумасшедшие или вошедшие в ум слишком уж не вовремя. Темнота сгущалась, сжималась в плотный смолистый ком за окном, но вскоре, едва первая звезда высвободила из него свои мерцающие щупальца, стала походить на гигантскую иссиня-чёрную бабочку, прибитую ураганом к стеклу. Когда ты приметил сверкающий шёлк её крыльев, ты забыл своё имя, ты словно уронил его в бездонный колодец - даже всплеска не расслышал. Забыл какое у тебя лицо, точно никогда его у тебя и не было, точно это нормально и правильно - без лица жить на свете. Забыл название каждой вещи в мире - что тебе до них, в них?! Нет, страха не было. Ни грамма беспокойства. Ни тени тревоги. Лишь ощущение тесноты там, в груди, заставившее изо всех сил жмуриться и прижиматься затылком к стене. Лишь лёгкое саднение в гортани. И ещё почему-то острую боль вдох причинял. Да эта жажда, примагнитившая окоченелые пальцы к горлу... Да желание никогда больше не слышать рядом с собой безумный смех, потрошивший темноту ночи с таким рвением, словно в своём чреве она прятала дурацкий, никем ещё не понятый анекдот, не дававший ему умереть. Ты пробовал улыбнуться. - Молниеподобной трещине на потолке. Ослепительному бреду мгновения. Пробовал понять, откуда прилетел ветер, зависший за окном, за ширмой гигантских иссиня-чёрных крыльев. Внезапно тебе непреодолимо захотелось коснуться чего-либо, что не было бы тобой. Сознание лучилось, как рёбрышки алмаза, с которого ювелир, окончив свой кропотливый труд, только что сдул облачко драгоценной пыли. А дальше... распахнутое настежь окно, битые стёкла на мокром асфальте, чей-то подавленный быстро, на вылете, вскрик, хлопья снега взамен многоточия. Чёрное небо, чёрная земля, чёрная фигура человека меж ними. - Кто сказал, что завтра наступит зима? Кто пустил жалкий слух, что жизнь - это нечто большее, чем сладостное замирание сердца, слышащего едва уловимые шорохи и шёпоты в ночи?

Niflung

GUESS WHO



- У меня нет времени, - бегло посмотрев на часы, говорит она в превеликом раздражении.
- Возьми моё, - невозмутимо предлагаю я.
Таким взглядом откликается она, как будто я кнутом уговариваю её пересесть с чистопородного белогривого голштинца на хромого, прошу прощения, ишака.
Она - это помесь солнечного затмения с гипердактилической рифмой, от которой бесноватая память моя принимается болтать на каком-то допотопном наречии, требуя себе в собеседницы пурпурную нить Сарданапала.

Она приходит с глазами, полными талого снега, озёрной амальгамы и безупречно волчьего воя.
Приносит странные, диковатые сны, в которых не можешь ни опознать себя, ни притвориться нежно опознанным.
Говорит, что знает о тебе больше, чем позволяют приличия и звёздные письмена, полыхающие на твоих ладонях.
Смеётся с неисправимым шумерским акцентом.
Засыпает вопросами настолько тёмными, что чувствовать себя могилой смысла - твоя единственная отныне неизбежность.
Роняет: безрассудно синий восьмилепестковый вздох при твоих самонадеянных попытках воскресить её Имя.
Дарит черты твои песне водопада, крыльям сокола, мощи секвойи. Низвергается и летит следом.
Искушает грозной незыблемостью стальные мускулы встречных ветров.
Умирает, не выпуская твоего сердца из своих рук. - Так оказываешься приношением на алтаре Богини, чья вуаль недосказывает твоё лицо.
Она - это Тайна последнего причастия, оставляющего тебя наедине с тобой, - Мелодия, от которой мучительно раздваивается неповоротливый твой язык и кольцами змеиного хвоста оборачиваются пережившие цель свою ноги - творцы вёрст и до помрачения блаженных расставаний.

- Кто ты? - строго вопрошает она и, не дожидаясь ответа, протягивает громоздкую связку ключей, из которых один - серебряный, другой - золотой, а остальные пять - из разноцветного стекла с непорочным преобладанием синего спектра.
- Восьмой, - без тени сомнения отзываюсь я, изумлённо теребя прохладные, как лунный нимб в зимней ночи, тонкие стержни. Через минуту из семи ключей в руках у меня остаются лишь два - стекло пяти других оказалось льдом, восхитительно искрящейся ересью, звонкой капелью недоразумения.
- Ты - Камень, - голосом бесстрастным и стремительно удаляющимся к заоблачным регистрам сообщает она верный ответ на лукавую свою загадку. Я поднимаю на неё чудовищный скепсис моих глаз, чтобы, наконец, догадаться: она - это вершина горы, играющей с призраками своих пропастей.

Niflung

****

Божий дар может гнездиться и в душах неприятных с точки зрения современников и их морали — как Уайльд, Вийон, Чайковский, Жан Жене, Параджанов... Люди, поспешно осудив их, затем все века осуждают судей и восславляют загубленных носителей Божьей искры.

Первые же наугад открытые мной строки заискрили:

Мы соки пьем из восковых фигур.
Толпа ушла. Никто не знаменит.
Слов больше нет. Остался только гул
и ухо без лица, и в нем звенит.
И Гамлет вместо «Быть?» спросил «в каком?»
Но прав. и лев. никто не различал.
И Клоун рассмеялся животом
и ртом оповестил: «Не угадал!»

В этом отделившемся от тела ухе звенела нота поэзии. И какие бы стихи дальше ни шли, хуже, лучше — в моем ухе уже прозвенела ирреальная нота поэзии. Мир этих стихов хрупок, скрупулезно точен, неконтактен, образы обособлены подобно ольвеоловым пузырькам, наполненным кислородом и не защищенным ни ребрами, ни кожей. Этот мир надменен к читателю и конкретно иллюзорен. В стихах нет ожидаемых публикой ни постмодернистских подвижек типа: «сижу, красивая, двадцатидвухлетняя», ни камерной слезы. Истоки свои автор не маскирует. Больше всего она боится, чтобы ее не заподозрили в сентиментальности. Порой, подобно Зинаиде Гиппиус, натягивает на свою суть мужской глагол. Впрочем, тонкий наш читатель разберется сам.

Но даже те, кому этот хрупкий анилиновый мир покажется чуждым, переусложненным (хоть не сложней, чем у Анри Мишо, скажем), не смогут отказать ему в органичности.

Андрей ВОЗНЕСЕНСКИЙ
«Литературная газета», 04.10.95