August 9th, 2015

ДОГОВОРИТЬСЯ ДО РЫБЫ



"Всё упирается в рыбу". (А.В.)

Все более или менее в курсе, что такое допиться до чёртиков. А вот многим ли случалось договориться до рыбы - об этом фразеологический словарь почему-то предпочитает не распространяться. Между тем, призрак рыбы резво выпрыгивает из мутной водицы любого разговора, стоит этому самому разговору только закинуть алчную удочку любопытства в тишайший омут фундаментальных человеческих вопрошаний. - Скажем, стукнулись сенсационно высокими лбами два шута на винтовой лестнице и пошло-поехало-затарахтело:

- В чём смысл жизни, знаешь?
- В чём мать родила.
- И в чём же... родила... мать?
- Хм... В разбитом корыте.
- Значит, смысл жизни в разбитом корыте?
- Да, в том, что Золотая Рыбка - большая сволочь и такая же крупная дрянь.
- Ну и что теперь делать? Неужели уху?!
- Для начала надо ликвидировать Старика с его подозрительной манией трепаться с волной прибоя три дня кряду.
- Умник! - И что же это останется от сказки?!
- Быль.
- Pardon?..
- Тень разбитого корыта на скользкой, холодной, лунным светом истоптанной гальке.
- Понятно. - Натюрморт!
- Да нет, - жанровая сценка.
- Это что же за genre, позвольте спросить, мессир паяц?
- Холокост амбиций.
- Старухиных?
- Если бы. - Рыбьих!

Niflung

ЧЁРНАЯ ЛИРИКА

Кто-то думал, что любовь и лирика уже невозможны в поэзии. Предполагалось, что стихи превратились в тексты или в провокацию. Само собой считалось, что романтизм умер, и реанимация его возможна лишь как сю-сю, му-сю. И вдруг в самые крутые и беспросветные времена вне пафоса и, пожалуй, вне всякой литературы прозвучал этот абсолютно невнятный лир-бред? «Промолчу, как безъязыкий зверь. / Чтоб узнать, что у меня внутри, / Разложи меня, как тряпочку, в траве, и скажи: Умри, лиса, умри». Критика эти строки не то что бы ни расслышала, но стала толковать их «в пакете». То есть, как это часто бывает, зациклилась на еще не начавшейся толком жизни автора и на уже вполне обозначившейся судьбе. «Покатились по лесу глаза, / чтобы на тебя не посмотреть. / Ты сказал: «Умри, лиса, умри, лиса», / Это значит надо умереть».
Так начиналась да тут же на этом и закончилась лирика двадцатилетних в начале 90-х годов. Исторически она была действительно невозможна тогда и еще менее возможна сейчас. «Ржавым будущим по мне прошлась коса. / Полумесяц вынул острый нож. / Все сказали мне: «Умри, лиса, умри, лиса». / Все убьют меня, и ты меня убьешь». Сколько глупостей надо было наговорить до, во время и после этих строк. Сколько натворить бед ради того, чтобы эти строки все-таки были.
Поэтам всегда кажется, что дело совсем не в стихах, а в так называемой жизни. Или в так называемой смерти. Поэтому Рембо отправляется в Африку торговать рабами и глушить опиум, а Маяковский по уши утонул в крови взахлеб воспеваемой революции. Но, как он же справедливо заметил, «поэзия – пресволочнейшая штуковина». Она не нуждается в признании поэтами или, смешно сказать, читателями. «Существует, и ни в зуб ногой».
«Не узнаешь своего лица, \ попадая вновь все в тот же ритм. / Только не умрилисаумрилиса, / а умри и сам умри, и сам умри». Хрестоматийность этих строк очевидна. Может быть, именно поэтому их упорно и хрестоматийно не замечают те, кто по долгу профессии должен замечать и чувствовать первым. Вся беда в том, что советская критика духовно умерла еще в советское время, а постсоветская критика так и не возникла.
Ситуация, в которой существует или, правильнее сказать, не существует современная поэзия, четко очерчена еще Адорно в 1951 году: «Сочинение стихов после Освенцима – безнравственное занятие». Это высказывание я бы дополнил: создание стихов до Освенцима – еще более безнравственное занятие. Витухновская пишет не до и не после, а во время Освенцима. «Музыка пахнет газовой камерой». Вот в чем дело. «Совета ждали от Папы Римского, / от Чебурашки, Маркеса и Фрейда. / Но явь наполнилась внеисторическим, от Лагерфельда. / Где город весь рвало по центру, / где мертвецы бросали тень его, / там шли мутанты люминесцентные, / там шли мутанты от Бартенева».
Боже упаси воспринять все это, как некое отражение некой не самой уютной эпохи. Речь идет о совершенно необживаемой метафизической ситуации. «Сумасшедший куратор», подвесивший вместо «Черного квадрата» самого Малевича в старомодном черном сюртуке, – один из лучших образцов этой поэзии. Квадрат Малевича из повешенного Малевича. Эта поэзия не для мещанина и не для буржуа. Она для тех, кто не успокоился и не успокоится никогда. «Шубийство», скроенное автором из убийства и шубы, не самая теплая одежда. «Как вы зацементели. / Я первый среди вас зацементел. / И вы меня встревожить не посмели, / и я вас потревожить не посмел». Кто кого когда потревожил? Был Бодлер , как сказала Новодворская, «с его цветочками зла». Но она же заметила, что и он кажется пресноватым после чтения Витухновской.
Впрочем, чтение – это слишком громко сказано. Никто толком и не читал. А жаль!
Во время недавней поездки в Германию, которую Витухновская называет Гер-Мания, немецкая пресса назвала ее «черной мадонной современной поэзии». Ее с интересом изучают слависты и пытаются подверстать к постмодерну. Но это бессмысленное занятие. Витухновскую нельзя понять в контексте. Она сама – контекст, на фоне которого тексты многих других выглядят пошлыми, бесцветными и бессмысленными. Оказывается, бывает не только черный юмор, но и черная лирика.

Константин Кедров