Первые же наугад открытые мной строки заискрили:
Мы соки пьем из восковых фигур.
Толпа ушла. Никто не знаменит.
Слов больше нет. Остался только гул
и ухо без лица, и в нем звенит.
И Гамлет вместо «Быть?» спросил «в каком?»
Но прав. и лев. никто не различал.
И Клоун рассмеялся животом
и ртом оповестил: «Не угадал!»
В этом отделившемся от тела ухе звенела нота поэзии. И какие бы стихи дальше ни шли, хуже, лучше — в моем ухе уже прозвенела ирреальная нота поэзии. Мир этих стихов хрупок, скрупулезно точен, неконтактен, образы обособлены подобно ольвеоловым пузырькам, наполненным кислородом и не защищенным ни ребрами, ни кожей. Этот мир надменен к читателю и конкретно иллюзорен. В стихах нет ожидаемых публикой ни постмодернистских подвижек типа: «сижу, красивая, двадцатидвухлетняя», ни камерной слезы. Истоки свои автор не маскирует. Больше всего она боится, чтобы ее не заподозрили в сентиментальности. Порой, подобно Зинаиде Гиппиус, натягивает на свою суть мужской глагол. Впрочем, тонкий наш читатель разберется сам.
Но даже те, кому этот хрупкий анилиновый мир покажется чуждым, переусложненным (хоть не сложней, чем у Анри Мишо, скажем), не смогут отказать ему в органичности.
Андрей ВОЗНЕСЕНСКИЙ
«Литературная газета», 04.10.95